От Крестовского перевозу до конца Малой Болотной целое путешествие, и Христинька успел во время похода своего на чужбину передумать и перемечтать о многом. От места жительства своего шел он, заложив руки назад, приклонив голову и рассчитывая все затруднения, которые его ожидают. Трудно, думал он, достигнуть до художественного мастерства, особенно в наше время, где требования довольно велики, трудно изучить и один инструмент – а меня ждут их двадцать, потому что тот только артист велик в моих глазах, который одинаково коротко знаком с целым оркестром. Трудно – это правда; но как же знать, сколько надо мне сил и способностей? – если я чувствую назначение свое, то и должен за него взяться скрепя сердце, с надеждой и уверенностию. Год времени – это много – нет, это мало: в год не много успеешь сделать; учатся и по пяти, шести лет и успевают плохо.- Но это опять-таки зависит от способностей, от охоты и старанья; начало сделано, многие уже удивлялись успехам моим и ныне – а я еще молод.- Аршет, иси!{(отфр. ici – сюда ко мне! ).} куда занесся.- Но еще труднее сделаться известным, прославиться в своем художестве – если нет ни друзей, ни покровителей. Старые парики, которые сидят и пилят за хлеб насущный день-деньской от семи до одиннадцати, не понимают, не смыслят истинной музыки – они не в состоянии ни постичь, ни оценить самобытное дарование; это так – но все-таки дело в моих руках; я отдамся на суд общества; толпу надобно изумить; если заахают все, тогда оценят меня поневоле, и зависть умолкнет.- Но ведь и отец мой был камер-музыкантом, и он всю жизнь свою играл в оркестре и был сыт и доволен судьбой – да еще и мне оставил довольно… все так, конечно, да что же из этого следует? Он был уже стар, человек прошлого веку, не подвигался вперед; я, напротив, молод и свеж, способностей у меня бездна, я усвою себе все, чем гордится наш век… и… превзойду, может быть, всех современников, шагну еще за полвека вперед. Как знать, чего не знаешь? каждый гений велик по-своему; Гайдн и Бах велики, но они ведь такие же люди, как и я!
Ломовой извощик выехал в это время на петербургскую крепостную площадь. Христинька оглянулся, ободрился, заложил руки в карманы и приподнял голову. На свете простору много, подумал он: умей только проложить себе дорогу. И деревянная, рыхлая лачужка эта, и золотая игла на крепости – все дело рук человеческих: и то здание, и это здание. И Шпор и Родде скрыпачи, и Иван Иванович мой говорит, что играл когда-то на скрыпке, да забыл. Шести часов сна довольно; два часа отдыху, на обед, на чай – остается шестнадцать рабочих часов в сутки; по два часа на инструмент – осемь инструментов в день перебывает в руках – набьешь пальцы поневоле: это даст игре моей беглость, верность, твердость; а жизнь этому всему дает душа – и она-то и есть во мне,- это я чувствую, знаю! Аршет! назад! Чего заглядываешь в подворотни!
Ломовой своротил на Троицкий мост, и доски дрожали под ногами Христиана. Как человек, однако ж, легкомыслен, подумал он; почти во всякую минуту мы на два пальца от гибели – и продолжаем спокойно путь свой, ничего не замечая. Вот, проломись одна только доска,- и… Аршет! назад!.. и Виольдамур не угрожает никому более соперничеством – разве природа, в которую должны возвратиться все способности и дарования, вся душа человека, когда труп его предается тлению – разве природа соберет опять снова дары эти и сосредоточит их в новом существе? А почему ж не так? Может быть, и во мне скрывается теперь духовная часть Гайдна, Баха, Моцарта? Посмотрим… Аршет, иси! чего в воду глядишь? Свалишься, дурак, так потонешь… Выборгскую сторону я не люблю, сказал Христиан, взглянув налево через Неву, на огромные желтые строения: она вся застроена госпиталями.
Выехали на середину моста: широкая, раздольная Нева, великолепный противоположный берег, уставленный огромными каменными зданиями, и общая жизнь, движение пробудили мечтателя; он забыл, куда и зачем идет, забыл, что пошел в конвой за чемоданом своим, немым, до времени, оркестром, и стал летать мыслями по поднебесью. То ему казалось тесно в Питере, то широко и свободно, и простору на все четыре стороны вволю. Прогулка эта, однако ж, заставила желудок Христиана Христиановича доложить о себе; купив на мосту свежую сайку, он поделился братски с Аршетом и, оглядываясь кругом, продолжал, закусывая сайкой, мечтать. Заговорят и в этих каменных зданиях, подумал он – и, может быть, далее, туда, по Дворцовой, по Английской набережной: заговорят, может быть, со временем о русском художнике, который родился и вырос в Питере, а прославился в Вене, Париже, Лондоне. В Питере о нем никто ничего не знал и не слыхал: вышел он из потемков, да вышел на свет. Тогда станут припоминать, что был-де когда-то камер-музыкант Виольдамур, так уж не сын ли это его? да, сын; и сын прославит и себя и отца, и отечество свое – и два государства будут спорить о том, чей этот Виольдамур? Отец его родом из Страсбурга, где дед и прадед были известными музыкантами, а Христиан Виольдамур родился и вырос в России – в самом деле, это вопрос сомнительный; кто же буду я тогда, русский или иной какой… нет, русский; пусть страсбургцы гневаются, а я напечатаю тогда во всех газетах, что я русский.
Выехали на Царицын луг, и Аршет пустился кружить во весь дух. Широко, просторно, думал Христиан: даже страшно. Умаешься еще, Аршет, дорога не близкая. Жил я в одиночестве, в захолустье – стою теперь середи столицы – а все как-то одинок, все вокруг меня чужие. Судьба, судьба! надо выбиться из этих бурных волн – и много, много борьбы предстоит нашему брату. Аршет! не тронь чужой собаки!